Невероятное? Очевидное!..

Проза; Понедельник, Июнь 7, 2010

ЛюбимовЛюбимов Н. Неувядаемый цвет: Книга воспоминаний. В 3 т. Т.1. – М.: Языки русской культуры, 2000. – 416 с.
Любимов Н. Неувядаемый цвет: Книга воспоминаний: В 3 т. Т.2. – М.: Языки славянской культуры, 2004. – 512 с.
Любимов Н. Неувядаемый цвет:  Книга воспоминаний: В 3 т. Т. 3. – М.: Языки славянской культуры, 2007. – 392 с.

Дарья ВАЛИКОВА

Эта книга (не считая маленьких отрывков, печатавшихся в журналах) приходила к нам в три приёма, с перерывами в несколько лет: первый том в 2000 году, второй – в 2004, и вот, наконец, завершающего, третьего, дождались в прошедшем.

Автор – крупнейший переводчик с европейских языков, подарив русскому читателю «Дон Кихота», «Декамерон», «Коварство и любовь», «Тиля Уленшпигеля», «Синюю птицу» и многие другие классические произведения, а также — театральные мемуары, «Лингвистические мемуары», книги об искусстве перевода, — уже посмертно оставил ещё и этот весомый трёхтомник  воспоминаний о жизни. Его жизнь вместила в себя весь советский период, «от звонка до звонка», помимо коего, человеку было суждено прожить лишь шесть лет – пять до революции, год – после крушения советской власти.

Впрочем, жизнь человека, как известно, не исчерпывается периодом его биологического существования – она в определённой мере включает в себя существование и его собственных предков, и потомков. Потомки – дочь и сын —  наглядно подтвердили это, подготовив и выпустив отцовский итоговый труд в свет, а уж что касается предков Николая Любимова…

Тут сразу вспоминается эпизод из книги первой, повествующий о том, как жена Эдуарда Багрицкого делилась в преддверии прихода в гости знаменитого князя Святополк-Мирского своими опасениями ударить в грязь лицом: мол, видите, что у нас за обстановка да сервировка, а тут – такой аристократ явится!.. Знала бы, что мальчик Коля, которому она жалуется, — бедный студент пединститута, частенько заглядывающий к её мужу потолковать о поэзии — не то что не менее, а может, и поболе родовит, нежели тот светлейший князь! Что он – в тридцать первом колене потомок Рюрика, что в жилах его течёт кровь княгини Ольги, князя Владимира, Юрия Долгорукого, Всеволода Большое Гнездо и так дальше…

Впрочем, обо всём этом можно узнать из примечаний сына — известного кино- и театроведа Бориса Любимова.  Сам Николай Любимов в такие дебри своей генеалогии в тексте не углубляется, он лишь, говоря о своей матери Елене Михайловне, дочери вологодского губернатора (дворянство — с её стороны, со стороны отца – сплошь простые русские священнослужители), упоминает, что её родственница, фрейлина последней русской императрицы Анастасия Васильевна Гендрикова, погибла, добровольно разделив участь царской семьи…
Перемышль
Родился и вырос Любимов в маленьком старинном городке Перемышле Калужской губернии (развалины Успенского собора – с сайта www.temples.ru), на который его мать променяла Москву, выйдя замуж за скромного чиновника (что было большим мезальянсом). Вскоре, ещё до революции, овдовев, она осталась там вместе с сыном, в качестве обычной школьной учительницы иностранных языков, — чтобы пережить все невероятные катаклизмы века как обычный обыватель русской глубинки.

Всё по полной программе. Первая Мировая война с пленными турками, размещёнными в городке. Революция Февральская. Октябрьский переворот, после которого в уезде «помещичьи усадьбы подвергались потоку и разграблению, но самих помещиков не тронули». Борьба большевиков с эсерами. Бунт в городе против первых, нищие голодные годы военного коммунизма, передышка в виде НЭПа, коллективизация и бунты против неё, репрессии, репрессии, репрессии…

Затем – Отечественная война и недолгая немецкая оккупация, после которой возвратившаяся родная советская власть «наконец-то» добралась и до неё, Елены Михайловны Любимовой. Арест (как и многих в таких случаях) за «сотрудничество с оккупантами». «Моя мать спрашивала следователя: в чём её вина? Кто из-за неё пострадал? Ведь она только и делала, что спасала русских людей от смертной казни и просила вернуть им коров, овец, кур. (Прекрасно зная немецкий язык, она не боялась ходить в комендатуру и выручать  всех, кого могла, как, кстати, выручала кого могла в Перемышле и до прихода немцев – Д.В.) На это следователь возразил ей, что вот именно в этом её вина и состоит. Пусть бы немцы побольше расстреливали и побольше отнимали у населения скота, живности и прочего – тогда население ожесточилось бы, а моя мать способствовала «умиротворению». И достойнейшую, всеми любимую и уважаемую пожилую женщину отправляют в лагеря на десять лет. (Впрочем, «бабы, узнав о приговоре, прослезились от радости:
— Голубушка! Это тебе такое счастье… Благодари Бога… Тебе одной жизнь оставили… А то ведь только и слышишь: расстрел да расстрел»
).

Сыну повезло гораздо больше: всего-то несколько месяцев (в начале 30-х)  Бутырок, затем – ссылка (причём – своим ходом, не по этапу, — благодаря известной заступнице Екатерине Пешковой) в Архангельск на три года, где даже удалось работать почти по специальности! (А уж такие мелочи, как постоянный по возвращении страх повторного ареста, нищета и отсутствие прописки – не в счёт, так жили тогда миллионы.) Чтобы, уцелев, как памятливому наблюдателю и свидетелю, дать одну из самых впечатляющих картин того, как «русская пуща беспощадной подверглась вырубке».

Кого только нет на страницах этой книги – и люди известные (о которых – ниже), и простые крестьяне, мелкие нэпманы (бизнесмены того времени), учителя, врачи, священнослужители, инженеры, издательские работники, провинциальные актёры и музыканты… Удивительная память не только на лица, на судьбы, но даже на говор, особенности речи позволила Любимову дать выразительнейшую галерею русских характеров. И как же часто рассказ о человеке заканчивается свидетельствами вроде: «приговорён к расстрелу», «сгинул в лагерях», «умер в нищете», «сошёл с ума» и т.п.!..
Любимов
Уж каких только ужасных фактов мы не знаем о том времени – а всё равно невыносимо читать про все эти эпизоды войны с народом, — вроде мимолётной зарисовки того, как старого и практически слепого калужского батюшку дочь ведёт, под охраной арестовавших, за руку в тюрьму, в другой руке – узел с подушкой и одеялом…

Или – описания того, как ведут арестованного заслуженного учителя: «Путь его из Перемышля в Лихвинскую тюрьму лежал через деревни и сёла. И народ всякий раз устраивал своему «врагу» встречу и проводы. Мужчины с сумеречными лицами снимали шапки и низко кланялись, бабы выли как по покойнику:
— Родимый ты наш! На кого ты нас покидаешь!

Да и как не завыть! Ведь это он вывел в люди Гришку, Ваську, Степку, Леньку, Мишку, Микиту, Максима, Сергуньку, Хведьку: один – анжинер, другой – дохтур, третий – агроном, четвёртый – учитель…»

Про учителей, про ту, довоенную, послереволюционную школу в книге вообще очень много фактов и свидетельств. «По школе я плакал горькими слезами. Покидая институт, я облегчённо вздохнул. Моя alma mater — не московское высшее учебное заведение, а перемышльская средняя школа».

Подробно рассказывая обо всех образовательных экспериментах, по большей части идиотических, проводившихся в те годы над школой, Любимов, тем не менее, объективно отмечает и всё хорошее. То, например, что как ни странно, были тогда и элементы настоящей  демократии – школьный совет, в который входили и ученики, по справедливости решал важные вопросы: неучей оставлял на второй, а иногда и на третий год, безо всяких там «три пишем, два в уме», а тех, кто мешал учиться другим, мог и вообще исключить из школы. (Тогда считалось, что человек, не способный или не желающий учиться как следует, вовсе не обязан  там отсиживать – место в жизни вполне можно себе найти и без полного среднего образования.)

Но главное, конечно, заключалось в качестве преподавательского состава: всех тех «недобитых» выпускников дореволюционных гимназий, университетов и Высших женских курсов, которые, осев в провинции, стали замечательными учителями (нередко — начальных деревенских школ), библиотекарями, воспитателями детских садов. Все чрезвычайно начитанные, все заядлые театралы, любители музицировать на досуге – какие дополнительные занятия они вели, какие концерты устраивали, какие спектакли ставили!.. (Кстати, похожим образом дело обстояло и в сельских больницах – наследницах земских больниц, которым в книге также отдано должное).
Любимов
В общем, повезло тому поколению; Любимов с горечью описывает, как заметно всё деградировало в его родных местах в 60 – 70-е годы, когда та интеллигенция повымерла (хорошо, когда своей смертью) либо доживала свой век на пенсии…

Поступив в московский вуз (в период конца 20-х – начала 30-х), Любимов поселится у своей колоритной крёстной матери Маргариты Николаевны Зелинской – дочери великой Ермоловой. (В тот самый дом Ермоловой на Тверском бульваре, где сейчас музей; тогда одна квартира в нём была оставлена новой властью хозяйке и семье её дочери.) И окунётся в мир театральной Москвы, прежде всего – МХАТа.

Каких только разнообразных сведений о спектаклях, об актёрах и режиссёрах, их взаимоотношениях. «Москвин – злая горилла, а не Флор Федулыч. Тарасова – истеричная кухарка, которой изменил кум пожарный. Хорош только Топорков в роли Дергачёва. А вообще бознатьшто!»). О том, как принимала публика и реагировала критика Любимов не приводит, — не будучи при этом профессиональным театроведом, а всего лишь любителем, заинтересованным наблюдателем, «запоздалым гостем на празднике русского театра»!

Надежда Смирнова, Юрий Юрьев, Качалов, Леонидов, Книппер-Чехова, Станиславский и Немирович, Мейерхольд и Райх и так далее – одних Любимов знал лично, о других – «из источников, заслуживающих доверия»…«Книги и театр были, есть, и, доколе я существую, будут для меня не отражением жизни, но самою жизнью, жизнью, как выразился Гоголь, «возведённой в перл создания». Посягательство на искусство, как и посягательство на веру и религию, равносильно для меня человекоубийству. (…) Запрет, наложенный советскими цензорами и «наркомпросовцами» на «Братьев Карамазовых» и «Дни Турбиных», я воспринимал как зло, причинённое искусству, как насилие над русским обществом, как преступление против всего, что есть лучшего в человеке, как хулу на Духа Святого».

Что касается мира литературы, то и тут перечислить всех, о ком пишется подробно, весьма непросто.
Пастернак
Багрицкий и Пастернак, Городецкий и Клычков, Сергеев-Ценский и Щепкина-Куперник, Глеб Алексеев и Александр Яшин – о них Любимов не только рассказывает как о личностях, о людях, с которыми был близко знаком, — со знанием дела анализирует творчество каждого. (Так же, как анализирует он, например, своё отношение к Толстому, Достоевскому, Фету и другим прочитанным классикам – в детстве, в молодости, в зрелые годы…) А также – Георгий Чулков и Наталья Крандиевская-Толстая, поэт-импровизатор, мистик и тайный розенкрейцер Борис Зубакин, писательница Елена Тагер, главный редактор «Нового мира» Полонский с его «боями с бандюганами из РАПП» и главный редактор «Academia» Яков Эльсберг (директором издательства некоторое время был опальный «амфитрион» Каменев, с коим автор был знаком тоже), упомянутый князь и литературовед Святополк-Мирский, критики Воронский и Лежнев, «диктатор в теории литературы» Переверзев, шекспировед Морозов, пушкинисты Томашевский и Александр Слонимский, переводчики Ланн и  Кашкин (плюс вся его «школа»)… А ещё – мать Морозова, бывшая меценатка и муза Андрея Белого, Маргарита Кирилловна; вдова Белого, известная теософка; дочери основателя женских курсов Герье…

Ну, и само собой, те эпохальные имена, за творчеством и деяниями  которых Любимов имел возможность пристально наблюдать со стороны, в качестве заинтересованного читателя: Есенин, Маяковский, Ахматова, Пильняк, Горький, Алексей Толстой, Всеволод Иванов, Твардовский…

Обилие колоритных эпизодов, говорящих деталей, анекдотов в обычном смысле и в смысле изначальном – то есть в качестве реальных случаев, коим автор был свидетелем, в книге просто не поддаётся исчислению. Жизнь есть жизнь, и трагическое в ней нередко сочетается с комическим – вот, например, невымышленная сценка из-под Перемышля времён коллективизации, когда из центра для уговоров и усмирений направлялись в деревни агитаторы.

«На собрании женщины, увидевшие Шабанина впервые, приняли его за переодевшуюся мужчиной Крупскую, приехавшую инкогнито.
Круповская, объявись! Круповская, защити! – истошными голосами
завопили бабы.
Да это вам бабы, помстилось! Он из Калуги, Шабанин ему фамилия, — разуверял их кто-то из сельсоветчиков.
Ничего не помстилось! Круповская, объявись! Мы тебе расскажем, как издеваются над мужуками!..»

Или – о том, как для начала временно отстранённые от власти Зиновьев и Каменев были в конце 20-х направлены в ссылку в Калугу. Горожане ходили смотреть, как в зоопарк, например, на то, как Каменев целыми днями роется в букинистическом отделе книжного магазина, а потом «заразили обоих страстью гонять голубей. Когда Зиновьев и Каменев шли на Старый базар покупать турманов, мальчишки кричали им вслед:
— Вон царьки пошли!»

А вот анекдот эпохи Большого террора: «В 36 – 39-м годах в Испании шла война. Встретились два советских гражданина.
— Слыхали? Теруэль взят.
— А кто такой Теруэль?
— Город.
— Что? Уже стали целыми городами брать?»

Или – просто мимолётная зарисовка из жизни советских писателей: «Однажды мы долго стояли «в затылок» у кассы Гослитиздата, но денег так и не получили. Единственный советский литератор, который мог бы оспаривать у Горбова первенство по худобе, Евгений Львович Ланн предложил ему:
— Дмитрий Алексаныч! Пойдёмте торговать своим роскошным телом – иного выхода у нас с вами нет».

А уж сколько частушек, песен, поговорок, слухов, сплетен, высказываний людей из толпы, народных расшифровок советских аббревеатур, примеров нелепых стихов и стихотворных переводов… Разумеется, что-то, даже многое, записывалось в дневник, но ещё больше удержала всё та же феноменальная память – тем более что делать многие записи подобного рода зачастую было рискованно. Помимо прочего, Любимов – из тех граждан, что следили за политикой самым скрупулёзным образом – не только ощущая на собственной шкуре, так сказать, практику социалистического строительства, но изучая теоретическую и официальную часть –  постановления, стенограммы и т.д. В книге приводятся огромные выдержки из прессы того времени – прямо история партии в документах! Кажется, ничего из крупных и малых деяний  Софьи Власьевны не упущено автором – хоть полузабытое «Шахтинское дело», хоть какой-нибудь ««Кемеровский процесс» — увертюра к процессу Пятакова и Радека». Можно узнать, допустим, каким конкретно утеснениям подвергались купцы в 1919 году, а каким – в 1932-м, и т.д. и т.п…

Любимов также целиком приводит (видимо, нигде больше не опубликованные) записки Зелинской об Одессе 1919 года, со свидетельствами Красного террора. Писалось это параллельно с «Окаянными днями» Бунина, и великолепно дополняет их; приводит и, например, свидетельства о Пуришкевиче – людей, знавших его, и это вносит много нового и интересного в образ некогда скандально знаменитого политика. Лично свидетельствует он и о том, что творилось в Москве 16 октября 41-го года…
Любимов
И как тут, ввиду всего пережитого и увиденного, не перейти на личности (а нам – не привести столь длинную цитату, оборвать которую просто невозможно?)

«Кстати, почему у большевистских главарей … такой жуткий и такой богомерзкий внешний облик, в котором не чувствуется души (какая там душа!), в котором мелькает ум низменный, практический, циничный, и то не всегда … Ленин – каторжанин, совершивший несколько зверских, однако холодно, с усмешечкой  обдуманных убийств и мастерски выполнивший множество краж со взломом. Как прекрасны «парубки» и «дивчины»!  … Украина была представлена тупорылым бандюгой Крыленко, этаким Болботуном из булгаковских «Дней Турбиных». Ну, а кем была представлена Польша? Вышинским… Не поляк, а полячишка. Ничего не выражающие ледяные глаза. Губы в ниточку, над верхней губой – полосочка усиков, тяжёлый и злой подбородок… Дзержинским… Не лицо, а гильотина… Сколько мы знаем интеллигентных, печальных, участливых еврейских лиц! Ну, а евреи-большевики? Троцкий – Мефистофель, у которого свой гинекологический кабинет. Выкормыши Дзержинского … Ягода и Агранов с томно проституточьими глазами. Какое добродушие и какая сметка в лице русского простолюдина! Ну, а лицо Никиты Хрущёва? Не то хряк, не то хамская прыщавая задница. Представитель русской интеллигенции – самодовольная крыса в пенсне: Луначарский».

Это всё – не дозволенное зубоскальство перестроечной поры, то, что писалось глубоко в стол, безо всякой надежды на опубликование, в 1969 году (которым датирована эта глава).
Что помогало Любимову жить, так это его спокойная, твёрдая, естественная, как дыхание, православная вера. Само собой, и о трагедии РПЦ  тоже рассказано немало. Подробно пишет Любимов и про то, как Сталин восстановил русскую Церковь в правах (он предполагает, что на старости лет у диктатора могли «забродить семинарские дрожжи» и мысли о том, ждёт ли что там, а если ждёт, что тогда ведь «придётся предстать перед Судом»).

Особенно ярко воспроизводит он концерт духовной музыки, данный в честь Поместного Собора в Большом зале консерватории в 45-м году – нечто  невообразимое после стольких лет государственного атеизма и поношения всего подлинно русского.

«Такого единого порыва, такого душевного подъёма ни раньше, ни позже я не наблюдал ни на одном спектакле, ни на одном светском концерте. Это было нечто безмерно большее, чем бурная овация. В этих рукоплесканиях, в этом рёве … выражалось счастье от сознания, что наша родина – Россия. Выражалось счастье быть русским. Выражалась вера в скорую победу…»

Много страниц в «Неувядаемом цвете» посвящено личностному, интимному восприятию православной эстетики, в первую очередь – русского церковного пения.  «Я имею честь принадлежать к московскому братству любителей церковного пения, куда входят бухгалтеры, банщики, учёные, переплётчики, канцеляристы, дворники, швейцары из ресторанов, писатели, рабочие, художники, актёры, домашние хозяйки» — пишет он о периоде 60-х годов и о том, как это братство кочует из одного уцелевшего московского храма в другой. Сам Любимов вдобавок регулярно ездил в Киев, чтобы слушать знаменитый хор Гайдая  — которому отдана целая глава.

Любимов, будучи переводчиком с европейских языков, ни разу в жизни не выезжал за границу. Зато достаточно поездил по Союзу. Страницы, где он пишет о местах, которые его особенно поразили, напоминают стихотворения в прозе.

Вообще, и российская столица, и российская провинция, в лице Перемышля, Калуги, Тарусы, Архангельска, даны наглядно, ощутимо, с бытовыми деталями – как проводили досуг, что читали, что где когда можно было купить, когда какие памятники сносились и т.п. – на протяжении десятилетий. Целая энциклопедия русской жизни ХХ века (разве что за вычетом последних, «на посошок», бурных 15-ти лет – будем надеяться, что на них когда-нибудь сыщется свой Любимов) – написанная великолепным языком, высоким и не чурающимся, когда надо, крепкого словца. Книга, где есть лирика и эпос, великая печаль  и сдержанный юмор.
Любимов
Книга, предназначенная учителям и филологам, театроведам и музыковедам, любителям современного фольклора, историкам, публицистам и просто людям, неравнодушным к русской жизни и культуре…

И что в связи с этим можно сказать в заключение? То, что если две первых книги вышли без указания тиража, то в третьей тайна открыта: одна тысяча экземпляров. С чем, господа, и остаётся поздравить друг друга – иного выхода у нас с вами нет.

Tags: ,

Оставить мнение

Доволен ли ты видимым? Предметы тревожат ли по-прежнему хрусталик? Ведь ты не близорук, и все приметы - не из набора старичков усталых…

Реклама

ОАО Стройперлит